Опубликовано 16 часов назад

Данте и Беатриче: мистерия любви

На Пасху, как известно, когда всем полагалось веселиться, священники рассказывали смешные истории – смех допускался даже в церкви, во всяком случае в католической. Над таким смехом Данте иронизирует в своем Рае. Но надо сказать, что анализ Михаила Михайловича Бахтина, который связывает смех с течением времени и видит в нем некую функцию временного и временного, заставляет нас задаться одним вопросом. Ну хорошо, течение времени, а куда это течение направлено? И откуда оно течет? Сами эти регулярные повторения смеха на Масленицу или, если пользоваться западным термином, на карнавал, что они означают?   

Надо сказать, что теория смеха у Михаила Михайловича Бахтина напоминает также его теорию диалога. Здесь явная аналогия. Ну хорошо, диалог. Диалог ценен, но диалог у Бахтина самоценен: в ходе диалога человеку не открывается истина. Она или уже известна, или она имплицитна самому диалогу, или она предшествует диалогу, но в ходе диалога истина не выясняется. Это очень странное явление. Несомненная аналогия смеха и диалога в его теории говорит об определенной трагедии русского мыслителя. Тоталитарная проблематика XX века его застигла врасплох, и ценности – исконные ценности христианской культуры, не отвергаемые им, – оказались проблематичными. И самая их проблематичность раскрывается в смехе и в диалоге.

Между тем, если мы присмотримся к функции смеха в христианской культуре и проследим странную сопряженность смеха с таинствами, мы легко придем к выводу, что смех имеет вполне определенную пророческую и знаменательную функцию именно в карнавальной культуре.

Вообще, что такое карнавал? Точно никто не знает, что означает это название, но есть много оснований предполагать, что оно означает «прощай, мясо». Карнавальная вседозволенность — это не что иное, как воспоминание о райской невинности, когда человеку было все дозволено, и этой своей вседозволенностью человек не воспользовался: он совершил самое низменное и нелепое из всего того, что он мог бы совершить, — потянулся к несуществующему.

Итак, собственно, начинается с райской невинности какой-то цикл времени, затем наступает пост. Пост означает всемирную историю, искупление грехопадения, которое совершается (невинность приводит к этому грехопадению). И, собственно говоря, тогда становится смешным то, что было смешным в каком-то совсем другом райском смысле. Наступает пост. Пост символизирует историю человечества, искупление. И пост завершается Воскресением Христовым, то есть возвращением человека к тому райскому истоку, который был помечен карнавалом – игрой в первобытную невинность.

Смех, таким образом, в языковой культуре связан с игрой в первобытную невинность. Есть любопытные сказания о Золотом веке и о Земном Рае, которые определенно связывают его со смехом. Например, в новгородской летописи есть любопытный рассказ о том, как новгородцы на своих юмах плыли в море, и они причалили к острову, откуда доносился смех – непрерывный нестихающий смех. Один из моряков попытался заглянуть за гору – что там происходит. Он спрыгнул по ту сторону и не вернулся, убежал. То же самое случилось со вторым моряком. Третьего привязали канатом к мачте, и подняли его. Он рванулся, убежать не мог и упал мертвый.

Таковы образы земного Рая. В земном Рае люди смеются. И что самое удивительное, именно так изображает земной Рай Данте в своих сценах, связанных с Чистилищем. Там, на вершине горы Чистилища, находится земной Рай. Он пустынен, человек оттуда изгнан. И в Земном Рае Данте и его спутникам – Стацию и Вергилию – является некая прекрасная женщина. Что о ней сказано?

Ella ridea da l’altra riva dritta,

trattando più color con le sue mani,

che l’alta terra sanza seme gitta.

То есть: «Она смеялась на другом берегу реки, играя цветами, которые производит земля без семени». То есть в Раю ведь вырастали растения без семени.

Кто эта женщина? Данте называет ее Мательда, и с темой Мательды все время связан смех и улыбка.

Стаций и Вергилий улыбаются, когда они видят, что они примерно угадали то, что было в Земном Раю, хотя это угадали они неточно. Смех, оказывается, связан именно с состоянием райской невинности. Иными словами, носителями этого смеха являются младенцы. Младенец смеется тем первичным смехом, которым люди смеялись в Раю. Это был смех блаженства, смех как проявление этого блаженства, смех как таинственное общение с Божеством. И, несомненно, впоследствии смех присущ Эросу.

Первое упоминание о смехе мы встречаем в дантовом Аде – в тех прекрасных трагических страницах, которые посвящены любви Франчески да Римини. Я думаю, что надо все-таки прочитать несколько строк по-итальянски, чтобы вы услышали божественную гармонию этого стиха. Я сегодня вообще в затруднительном положении. Надо было бы больше цитировать по-итальянски Данте. Это все неотделимо от звучания его стиха. Но я лишен такой возможности, потому что слишком обширный комментарий требуется к каждой строке. В сущности, сегодняшняя тема требует нескольких вечеров или, может быть, целой серии вечеров.

И вот она рассказывает о том, как она полюбила Паоло. Они читали роман о рыцаре Ланчелоте.

Quando leggemmo il disïato riso

esser basciato da cotanto amante,

questi, che mai da me non fia diviso,

la bocca mi basciò tutto tremante.

Galeotto fu ’l libro e chi lo scrisse:

quel giorno più non vi leggemmo avante".

То есть: «Когда мы читали, желанный смех поцелуя возлюбленного, тот, который никогда не разлучался потом со мною, рот (или точнее, может быть, уста), трепетно меня поцеловали. Книга стала нашим Галеотом, и в тот день мы уже больше не читали». (Галеот был вестник любви королевы Дженевры к Ланчелоту).

И в ответ на этот рассказ Франчески, которую гонит адский ветер, Данте испытывает такую жалость, что он падает в обморок:

Mentre che l'uno spirto questo disse,

l'altro piangëa; sì che di pietade

io venni men così com'io morisse.

E caddi come corpo morto cade.

То есть: «Пока один дух (дух Франчески), мне это рассказывал, другой так плакал, что от жалости я почувствовал, что я умираю, и упал, как мертвое тело».

Здесь сопряженность смеха со слезами очень заметна. Известно выражение «смеяться до слез». И глубинная связь трагического и комического этими строками обозначена. Хотя, разумеется, здесь речь идет не о комическом, здесь речь идет о том, что смех связан с любовью. Собственно, плотская любовь — это как бы смех тела. И смех поцелуя открывает какие-то глубочайшие, тончайшие тайны. Этими глубочайшими, тончайшими тайнами была насыщена жизнь Данте, и очень многое в его биографии именно этим и объясняется.

В 1991 году, в июне, мы отмечали 700-летие со дня смерти Беатриче. Собственно, весь просвещенный мир отмечал эту дату. Хотя возникал естественный вопрос: кто она такая? Ведь многие даже оспаривали ее историческое существование (хотя современники не сомневались в ее существовании). Во Флоренции жила такая дама, ее девичья фамилия была Портинари (Биче Портинари ее звали, сокращенно от Беатриче), так же, как там жил Дуранте Алигьери (сокращенно Данте). И вот, когда ему было девять лет, он увидел эту девочку то ли в церкви, то ли по дороге в церковь. И с тех пор его жизнь таинственно изменилась. В его жизнь вошло что-то неведомое, что сделало его тем великим поэтом, которого мы знаем.

В этой девочке другие не видели ничего особенного, в ней не видели ни особенной красоты, ни особенного ума. Она была едва знакома с Данте, близко они не общались. Например, если Петрарка и Лаура были связаны дружескими отношениями (он бывал у нее в доме все-таки), то здесь этого не было. Они, может быть, встречались только на улице, видели друг друга издали.

И, тем не менее через какой-то промежуток времени Данте пишет книгу под названием "La Vita Nova" – «Странная жизнь» (обычно это переводят как «Новая жизнь», но это перевод буквальный). Новизна этой жизни в том, что она необычна, странна, жизнь его преобразилась. Книгу эту он пишет в стихах и в прозе, давая в прозе толкование стихам. Эти толкования оставили глубочайший след в европейской культуре. Собственно, Данте был отдаленным предшественником Пруста. Такой тщательный анализ чувств мы встречаем уже в этой его книге, в «Новой жизни».

Но при этом надо также обратить внимание на простое обстоятельство: он первым стал писать прозу по-итальянски. Дело в том, что писать по-итальянски – на вульгаре – тогда было делом вызывающим. Предполагалось, что ученый человек должен писать по-латыни, и Данте писал по-латыни. И то, что он стал писать по-итальянски, он объясняет тем, что он хотел, чтобы она прочитала эту книгу. И он был первым, кто стал писать по-итальянски прозу, потому что стихи писали и до него. Была сицилийская школа, писавшая уже очень изощренные изысканные стихи на вульгаре. Причем вульгаре надо понимать не в смысле вульгарный, а в смысле народный.

Конечно, все, что он писал на этом языке, было вызывающим, дерзновенно новым. Может быть, надо вспомнить Маяковского для того, чтобы понять шокирующий эффект того, что Данте писал по-итальянски. Этот шокирующий эффект присущ всей «Божественной комедии». Она, конечно, ошеломляла современников своей новизной, своей разговорной речью. Те тяжелые строфы, которые получаются в переводе, не имеют ничего общего с окрыленным полетом этого стиха.

Но вскоре после того, как Данте пишет свою "Vita Nova", Биче Барди… Она выходит замуж за Симоне Барди, кстати, я забыл вам сказать. И Данте это нисколько не огорчает: он не предпринимает никаких шагов к тому, чтобы жениться на ней, хотя особых препятствий к этому не было. Он нисколько не огорчен тем, что она стала женой другого, он не ищет с ней никакого сближения. Но вот когда она умирает, в жизни Данте происходит странный перелом. И современники лучше его понимают. Современников нисколько не удивляла эта ситуация. Они относились к ней с тем благоговением, которого она требует.

И вот эта юная донна, мать уже нескольких детей (их было, может быть, трое, некоторые говорят, пятеро), она умирает. И он так о ней плакал, что ослеп. И только чудом к нему вернулось зрение. Зрение ему вернула святая Лючия, которой он молился и которая потом будет упомянута в «Божественной комедии». И Данте дает обет, что он так увековечит память своей возлюбленной, как не была увековечена ни одна женщина.

И надо сказать, что этот обет он свой сдержал. Он написал книгу под названием "Commedia", а эпитетом "divina" ее снабдил Боккаччо, биограф Данте. И, надо сказать, что тот перелом в жизни Данте, о котором мы все знаем – изгнание, скитальчество, на мой взгляд, как-то связан со смертью Беатриче. Может быть, если бы она не умерла, он не был бы изгнан из Флоренции, он не втянулся бы в ту политическую деятельность, которая привела его к изгнанию. Но изгнание его было заполнено работой над этой удивительной книгой. Собственно, вся эта книга – памятник Беатриче.

Но есть одно странное, может быть, шокирующее обстоятельство. Беатриче, в «Божественной комедии», уже умершая Беатриче, которая его проводит через Ад, Чистилище и Рай (это осуществляется исключительно силой Беатриче, бесы противодействуют тому, чтобы живой человек воплоти побывал в Аду и прошел через него), эта Беатриче гораздо более женственно конкретна и даже более чувственна, чем Беатриче «Новой жизни». Там она во многих отношениях действительно отвлеченный принцип. Она обозначена числом девять, то есть тройной как бы Троицей. Это может быть связано с девятью годами, когда он ее видел – во всей жизни Данте прослеживает число девять.

Но вот вы посмотрите, как она ему в Чистилище является. Это одно из самых странных и любопытных мест в «Божественной комедии»:

Tosto che ne la vista mi percosse

l’alta virtù che già m’avea trafitto

prima ch’io fuor di püerizia fosse,

volsimi a la sinistra col respitto

col quale il fantolin corre a la mamma

quando ha paura o quand'elli è afflitto,

per dicere a Virgilio: ’Men che dramma

di sangue m’è rimaso che non tremi:

conosco i segni de l’antica fiamma’.

То есть: «Когда я предчувствовал это видение высокой добродетели, которое пронзило меня, когда я только-только выходил из детства, я в ужасе бросился, как дитя к маме, к Вергилию, в страхе (сраженный этим страхом), чтобы сказать Вергилию: не осталось в моей крови частицы, которая бы не трепетала, узнаю следы древнего пламени (старого пламени)».

Эта строка — conosco i segni de l’antica fiamma — точный перевод строки из «Энеиды» Вергилия. Но интересно, что как только он произносит эту строку, Вергилий исчезает. В присутствии Беатриче Вергилию делать нечего. Дальше его проводницей будет она.

Но обращаются ли так к бесплотному существу? «Нет у меня ни одной частицы крови, которая бы не трепетала, узнаю следы, остатки старого огня» (то есть той страсти, которая меня увлекла к ней).

Утверждение, что эта страсть была некой спиритуалистической, идеальной и бесплотной, таким образом, не соответствует действительности. Уже из этих строк явствует это. И Беатриче первое, что она делает, — женственно упрекает его в неверности себе. Это удивительные строки, когда она говорит, что он был неверен ей и как женщине, и как мудрости, которая через нее раскрылась. В "Vita Nova" это было бы совершенно невероятно и невозможно.

И потом Данте пьет воду из той реки, на берегу которой ему являлась Мательда. И он после этого говорит: А чем же я грешен? Чем же я перед тобой виноват? И опять-таки с улыбкой Беатриче ему отвечает: «Уже то, что ты этого не помнишь, подтверждает, как ты был виноват. Ты испил воду из райской реки, которая дает забвение искупленным грехам, а потом ты выпьешь воду из реки, которая называется Эвноя – она тебе даст память твоих добрых дел. Если ты не помнишь, как ты был мне неверен и как ты меня обижал, то это лишь подтверждение того, что ты был мне неверен и что ты меня обижал, и я тебя простила».

Итак, вслед за тем из земного Рая он сам не замечает, как возносится на небеса. И главной энергией, движущей им, является не только улыбка Беатриче, но и ее смех. Правда, в Чистилище она, в основном, только улыбается. Здесь сказывается тонкое, но очень существенное значение между двумя итальянскими словами: «riso» и «sorriso». То есть «sorriso» по-итальянски больше соотносится со словом «смех», чем русское слово «улыбка». «Sorriso» — это как бы малый смех. Переводчики обычно и переводят смех Беатриче как улыбку. Они это делают и в Рае, хотя это совершенно неверно, потому что противопоставление «riso» и «sorriso» — это один из основных здесь ходов.

Так Беатриче уже в Раю предостерегает Данте от поиска Рая исключительно в ее глазах. Она говорит: «Не только в моих глазах Рай. Ты ошибаешься, думая, что Рай только в моих глазах». Он же уверен, что Рай именно в ее глазах, и, в сущности говоря, он прав. И именно о смехе с Данте беседуют многие другие райские праведники, среди которых есть суровые, грозные мыслители. Вот, например, Фолько Марсельский, в прошлом трубадур, певец тоже чувственной и сверхчувственной любви. Причем, когда я говорю сверхчувственная любовь, это не значит любовь спиритуальная — это любовь, достигающая таких вершин чувственности, что она выходит за пределы земного мира. Такой сверхчувственной любовью Данте, очевидно, любил и свою Беатриче.

Так вот, Фолько Марсельский дает глубокое указание по поводу того, чем райский смех отличается от смеха земного. На земле человек смеется над чем-то. Смеху присущ момент издевательства, высокомерия. Именно так истолковывает смех Шарль Бодлер в своем трактате «Essai sur la nature du rire» («Сущность смеха»), что смех — прямой результат грехопадения, в смехе есть нечто сатанинское, смех сопутствует греху. Земной смех именно таков.

А в Раю смех иной. В Раю смеются не над чем-то, а смеются чему-то. Смех — знак гармонии, ее высшее таинственное проявление. И Фолько Марсельский прямо говорит, что в Раю смеются самому Провидению, Его творческой силе, и в этом нет ничего дурного и греховного. Он так прямо заявляет. И этот смех не имеет ничего общего с насмешкой. Он лишь признак блаженства. В нем нет и того, что мы называем иронией. Это проявление того единства с Божеством, которое человеку доступно. Человек создан для этого младенческого смеха.

И надо сказать, что смех сопутствует строгим правоведам, строгим мыслителям. В «маленьком светике» смеется Павел Орозий, защитник христианской мудрости, по его трудам учился блаженный Августин латыни. И, наконец, смех сопутствует даже имперскому орлу, символизирующему христианскую империю. Этот официальный символ отнюдь не исключает, оказывается, смеха. И этот высокий райский смех не противопоставлен карнавальному смеху, как по теории Бахтина должно было бы быть. Бахтин утверждает, что смех — это протест против официальной культуры, ее отрицание. А оказывается, в смехе выявляется высокая гармония всей культуры, и не только земной культуры, но земной и небесной.

Смех сродни свету. И у Данте появляется поразительный образ в этой связи — «riso de l’universo» – «смех Вселенной». Но представители старшего поколения, которые изучали классиков марксизма-ленинизма внимательно, помнят высказывание молодого Маркса по поводу эпохи Возрождения, что «материя улыбается своим поэтическим, чувственным блеском всему человеку».

Мы видим, какая огромная разница между этой улыбкой материи и смехом Вселенной. Смех Вселенной — это всеобъемлющее торжество света, а улыбка материи — таинственная улыбка Моны Лизы Джоконды. И мы видим, какое падение, в сущности говоря, постигло западноевропейский гений. Мы никак не назовем улыбку Джоконды райской улыбкой. Это улыбка странная, болезненная, улыбка страдальческая, улыбка, которая ведет в те лазоревые круги, которые окружают Джоконду. Но есть ли из этих лазоревых кругов выход? Не есть ли эти лазоревые круги символ того Лимба, то есть первого круга Ада, где пребывают те, кто не согрешил, но и не сделал праведных дел, и где главной карой являются не жестокие адские муки, а мысль о том, что блаженство тебе недоступно? Эта улыбка материи – улыбка Джоконды, а Джоконда — ее достойный символ. Вот это улыбка первого круга Ада, улыбка Лимба.

И как она отличается от смеха Вселенной, о котором говорит Данте. У Данте смеются звезды, смеется трава в Раю. И трава хорошо знает, почему она смеется, потому что на самом деле эта трава – вовсе не трава, и река, усеянная самоцветами, вовсе не река. Через мгновения они образуют Мистическую Розу. Это недостаток человеческого зрения. Он видит реку и траву там, где на самом деле Мистическая Роза – образ Града Господня, на лепестках которой сидят праведники. Среди них Беатриче и сама Богоматерь, чья Красота тоже смеется на Ее ланитах, так сказано в «Божественной комедии». Смеется сам Бог, смех Божества — так же движущая сила Вселенной.

И с неба на небо поэта возносит именно смех Беатриче. И она все время его предостерегает: «Я еще не могу засмеяться так, как мне хотелось бы, потому что ты еще не готов. Смех тебя сожжет, как сожгло Семелу пламя Божества». Лишь тогда, когда он поднимается в более высокие сферы, очищается от других своих земных страстей, она говорит: «Вот теперь ты можешь увидеть, как я смеюсь». 

Таинственная мистерия смеха, разыгрывающаяся между ними, означает такую степень близости между ними, о которой мы на земле едва-едва догадываемся. Современники Данте – я уже говорил вам – лучше понимали, что связывало его с Беатриче. И это не вызывало никакого удивления и недоумения примерно до эпохи Возрождения, когда улыбка Джоконды разрушила эту таинственную гармонию существ. Собственно, этой гармонией жил не только Данте, вероятно. Что-то подобное испытывали все те, кто этого удостоился. Данте просто нашел слова для того, чтобы эту высокую гармонию воспеть.

И мы здесь приближаемся к тайне тайн, может быть, к наиболее сложному вопросу: чем же все-таки была эта маленькая девочка для него, юная донна, без которой, собственно, прямо скажем, не был бы Данте Алигьери? Мы можем задаться вопросом: а другая могла бы быть на ее месте? И современник Данте, не говоря уже о нем самом, с негодованием ответил бы: нет, могла быть только она. Хотя ничего особенного в ней не было.

Давайте вдумаемся в обстоятельства, при которых ему является Беатриче. Это связано как-то с церковью, она является ему то ли по дороге в церковь, то ли в самой церкви. Является ли это ее явление — сам Данте любит такие тавтологии, поэтому я поневоле употребляю ее сам — чем-то случайно и чем-то бытовым? Давайте посмотрим, как в других культурах подобные ситуации возникают, и как они реализуются.

Существует прекрасное, очень трогательное и возвышенное восточное сказание о Лейли и Меджнуне. Считается, что оно оказало сильное влияние на поэзию, посвященную мистической любви в Западной Европе. Несомненно, конечно, арабско-персидское влияние на трубадуров было чрезвычайно сильным. Это был, если хотите, главный плод крестовых походов. Звучание арабского стиха очень сильно повлияло и на балладу, и на канцону провансальскую, и на другие произведения на вольгаре. Слышится просто отзвук этого стиха.

Но вот давайте сравним сказание о Лейли и Меджнуне со сказанием о Данте и Беатриче. Вернее, не со сказанием, а с этим житием, с этой исторической хроникой. Правда, Лейли и Меджнуна никто никогда с Данте и Беатриче не сравнивал, сравнивали с Тристаном и Изольдой их. И действительно, есть определенное сходство, не говоря уже о том, что само слово «Тристан» является как бы романским вариантом слова «Меджнун». Правда, в слове «Меджнун» преобладает безумие, а в слове «Тристан» преобладает грусть.

Меджнун увидел очень красивую девицу, дочь соседнего племени (тогда чадру еще не носили, это были домусульманские времена), безумно в нее влюбился. А племена эти враждовали между собой, стать его женой она не могла (предполагается, кстати сказать, что Ромео и Джульетта тоже как-то связаны с этим сказанием). И Меджнун сходит с ума. Он убегает в пустыню, слагает песни о своей горестной любви и он преображается: с ним дружат животные (и мирные, и хищные), и в мечтах о Лейли проходит его жизнь.

И вот находится у него друг, который наносит поражение военное, этому племени. Все захвачены в плен, и он может просто отдать Лейли Меджнуну. Но когда Лейли к Меджнуну приводят, Меджнуну она уже не нужна. Он ее не узнает. Он живет уже только одной своей любовью, мечтой о ней. В этой мечте он сливается с Божеством. И то, что он не узнает Лейли и как бы даже ее отвергает, — одна из самых странных, страшных, трагических моментов этой поэмы.

Вы видите, здесь есть общее, но и сколько различий. Собственно, Меджнуна спасает не сама Лейли (она совершенно по-мусульмански пассивна, она лишь повод его таинственных мечтаний). Ее активность только в том, что она тоже Меджнуна любит и отвергает других женихов. Но когда Меджнун достигает высот мистического прозрения, Лейли уже в этом не участвует. Это его путь. Его таинственная устремленность к Божеству, то, что суфии называют «фана» — исчезновение в Боге. Он уже исчез в Боге. «Что жизнь и слезы бедной девы для гостя райской стороны?» Лермонтов удивительно глубоко и тонко понимал эту восточную проблематику. Мы видим, что Лейли для него лишь как бы отправная точка, лишь тот исток, от которого он отправляется в неведомое плавание, а куда он приплывает — неизвестно, потому что даже у самой возвышенной поэзии нет слов для того, чтобы об этом поведать.

Известен мотив молчания в суфийской поэзии, где категорически предписывается не говорить о самом высшем и таинственном, то есть о том, что возлюбленным человеческой души является Бог. Это Бога оскорбляет, и Бог может навсегда душу человеческую покинуть тогда. Слова Христа «Господи мой, Господи, зачем ты меня оставил?» суфийская традиция с этим и связывает, что Христос высказал присутствие Бога в своей душе, и оскорбленный Бог его покинул, когда Он был на кресте. Разумеется, это мало имеет общего с христианством, но свой смысл в этом есть. А у Данте, заметьте, все совсем не так.

Данте то и дело говорит о том, что слову недоступно то, что он видел. Но то, что он высказывает, он высказывает именно словом. Мы задавались вопросом во все времена: как сам Данте относился к тому, о чем он повествует. Неужели для него это было фантазией, нечто вроде научно-фантастического романа? Рассказывают, будто современники с ужасом показывали на Данте пальцем и говорили: вот человек, который побывал в Аду. Я думаю, что это не более как поэтическое преувеличение, потому что мало кто ведь и читал «Божественную комедию». Ее ведь надо было переписать, а у переписчиков было мало времени для этого, они были завалены работой по переписке серьезных трактатов по латыни, всяких контрактов, договоров. Италия была правовым государством, и там у переписчика работы было предостаточно. И переписывать поэму Данте, конечно, мало находилось охотников. Хорошо, если несколько десятков человек действительно читало «Божественную комедию».

И вот странный парадокс времени. Нам кажется, что история XIII века — это и есть «Божественная комедия» Данте. Мы не представляем себе этой эпохи без этой книги. Такова функция поэзии в истории. Историю, в конце концов, творит поэзия. И то, что не было запечатлено словом поэта, как бы не существует. А это слово поэта вызвано опять-таки Беатриче.

К чему такое длительное отступление? То, что Данте увидел Беатриче в церкви, имеет важнейшее, существеннейшее, решающее значение. Ни в какой другой культуре, кроме христианства, такая ситуация принципиально не могла бы возникнуть. Потому что между Меджнуном и Лейли не было никакого родства, в сущности. Это были обособленные особи, их ничего не объединяло. Их не объединил бы даже ислам, который впоследствии пришел в эту культуру и в эти регионы, потому что и в исламе человек совершенно изолирован. Видя Беатриче на пути в церковь, Данте осознал себя членом христианской Церкви и осознал ее членом христианской Церкви. Не христианку такой любовью он бы не мог полюбить. Он бы, может быть, любил ее не менее страстно и не менее пламенно, он мог бы полюбить арабку или иудейку – все это вполне возможно. Но таинственная мистерия единения, которая их связала, возможна была только между членами единой христианской Церкви, ибо члены христианской церкви связаны между собой неким эросом.

И когда мы говорим о любви, сплачивающей христианскую Церковь, мы опять-таки имеем в виду не ту идеальную любовь, которую любит воспевать новое время. А идеальная любовь — это любимая ловка дьявола, он большой мастер по таким делам. Дьявол не может другую любовь предлагать человеку кроме идеальной — он же бесплотен, и самые глубокие, страшные соблазны лежат в этой области.

Данте почувствовал через этот образ девочки, что он часть некоего невероятного всемирного целого, и он любит это целое через то неповторимое, в котором это целое для него явилось. И вот именно потому Беатриче могла быть только Беатриче. Она была ему предназначена, потому что только он узнал в ней ту высшую целостность, которая составляет то, что мы называем Телом Церкви. Именно в ней он обрел ту высокую дополнительность, о которой гениально писал Владимир Соловьев в своей работе «Смысл любви».

Собственно, этот духовный опыт Данте лежит в основе гениального труда русского философа. Ему женственность явилась в некоем образе, как мы называем, бесплотном, хотя бесплотность здесь не совсем уместна, потому что эти образы обладают формой, следовательно, они не являются совершенно иллюзорными. То видение, которое явилось ему в Аравийской пустыне, оно не соотносилось ни с какой живой реальной женщиной, но оно также определило его жизнь, как жизнь Данте определила Беатриче. И вот она приходит ему на помощь в тяжелые минуты его жизни. Она открывает ему смысл человеческой жизни, который в единении с Церковью.

Мне уже случалось вам говорить на прошлой лекции, что подобный опыт был не чужд и Серафиму Саровскому, русскому монаху, который был совершенно вроде бы далек от мистических прозрений утонченного интеллектуала Данте. Он, безусловно, не читал всех тех трактатов по неоплатонизму и всех тех поэтов, которых читал Данте. И, однако, он говорил, что «Марьюшка моя вечная невеста. Вот у Христа было двенадцать апостолов, а вас двенадцать дев. А там, в том мире, моей супругой будет Марьюшка, и над вами она будет главной». И в этих скромных словах, в конце концов, тот же опыт. Разумеется, Данте это выражает по-своему, в образах более свойственных ему, в более изощренных, а в основе лежит то наивное переживание интимного единения с Церковью, которое так чуждо современному человеку, от чего современный человек так страдает.

И именно поэтому мы не понимаем то, что связывало Данте с Беатриче. Нам эта история кажется курьезом, случайностью, литературным образом, литературным вымыслом. Но каждый, кто читает то, что писал Данте уже в «Новой жизни», понимает физическую осязаемость этого образа. Хотя, разумеется, это физическое не похоже на грубую чувственность, которой крещается Европа начиная с эпохи Ренессанса. Но, как ни странно, эта грубая, непристойная чувственность, она более идеальна, чем эти тонкие, неуловимые отношения Данте и Беатриче. Она идеальна, потому что она недействительна, потому что она иллюзорна. И человек грешит при этом, потому что он охвачен нечистым огнем своего собственного воображения и, по существу, не соприкасается с тем предметом, который эту нечистую игру вызвал.

В конце концов, вот сейчас то, что мы говорим о сексе, — это тоже такая же нечистая игра собственного воображения, которая разожжена случайным поводом. Здесь нет ничего общего с тем, что в древние времена называли чувственностью. А то, что происходит в Раю, великолепно выразил сам Данте в стихах удивительных, которые как бы за пределами обычного человеческого языка.

Он говорит с Куниццей, с дамой, которую он знал на земле. Разговор происходит в присутствии Беатриче, конечно. И Данте говорит ей:

«Dio vede tutto, e tuo veder s’inluia»,

diss’ io, «beato spirto, sì che nulla

voglia di sé a te puot’ esser fuia.

Dunque la voce tua, che ’l ciel trastulla

sempre col canto di quei fuochi pii

che di sei ali facen la coculla,

perché non satisface a’ miei disii?

Già non attendere’ io tua dimanda,

s’io m’intuassi, come tu t’inmii».

Тут потребовалась бы для комментария еще целая лекция. Я прошу вас обратить внимание на эти странные глаголы: «s’inluia», «m’intuassi», «t’inmii». «S’inluia» — это буквально «вбогиваться», значит, «внегоиваться». То есть я «внегоиваюсь», погружаюсь в Бога.

Это именно то, что называют суфии «фана», не находя другого слова. Но здесь нет исчезновения в Боге. Я — это я, а Бог — это Бог. Это основная мистерия христианства, где блаженное и трагическое сочетается, ибо бытие — это различие между Творцом и творением. Мы с вами уже об этом говорили. И это различие основано на том, что у творения есть пол (творение двоично), а у Творца вместо пола ипостась, Творец троичен, поэтому мы не можем ему приписывать пола. Человек может только «внегоиваться», «вбогиваться», что и происходит на молитве с человеком, если он действительно истинно молится. Таково отношение человека к Богу. А в то же время: «s’io m’intuassi, come tu t’inmii». Вот райский эрос: «я втебяиваюсь, как ты вменяиваешься».

Можно ли здесь говорить о спиритуалистическом образе райской радости? В сущности, это некое сверхсоитие. И это сверхсоитие и представляет дантовский Рай. Это соединение всех существ самобытных, очень похожих на Бога, но отличных от него в каком-то любовном единении, отдаленным, искаженным и грешным прообразом которого является земная, так называемая чувственная любовь, о которой сказано: «и два будут одна плоть».

Здесь соединяется все человеческое существо: не только плоть, но и души. Вот часто спрашивают: в чем сущность райского блаженства? В таком соединении. Это соединение уже предвосхищено и предопределено единым телом Церкви, о котором недвусмысленно говорит апостол Павел, что мы только разные члены этого тела, а члены бывают почетные, бывают непочетные. Именно непочетные члены особенно тщательно прикрываются роскошными одеяниями, чтобы они не обнажались. А то, что красиво, оно может быть менее значительно. Каждый человеческий орган, каждая часть его тела является пророчеством о теле Церкви.

Ибо в свое время задавался вопрос: вот когда люди воскреснут, будет ли у них все то, что у них есть сейчас? Для чего некоторые органы человеку тогда, когда люди воскреснут и будут яко ангелы Божии? И христианская теологическая традиция – как православная, так и католическая – отвечала на этот вопрос, что все в человеке будет, потому что в человеке нет ничего, что не было бы прекрасно, и нет ничего, что не было бы искажено грехопадением. Каждый человеческий орган, даже те, чьи названия непристойны, нечто в этом таинственном единстве восхищают.

И эти странные глаголы, которые мы здесь встречаем («я внегоиваюсь», «ты вменяиваешься», «я втебяиваюсь»), — они выражают самую суть райского блаженства. И они ставят человека перед выбором: хочет он этого или не хочет. Тот, кто хочет своей изоляции, тот, кто отвергает такое соединение с Богом и с другим человеком, выбирает Ад. Ад — это и есть полная изоляция, где человек будет пребывать в ней, где он будет охвачен нечистой игрой своего собственного воображения, вызванной лишь собственной греховностью, ничем другим. Это и будут те адские огни, которые так великолепно выразил Данте.

В Аду всё смешно, но смеха нет, там некому смеяться, хотя адская мука по-своему смешна. Вот, например, как карают прорицателей в Аду: им выворачивают лицо назад, и слёзы текут по спине и между ягодицами, как говорит Данте. И это было бы смешно, если бы его не поразила жалость к такому искажению человеческого [существа].

«Комедия» значила произведение со счастливым концом в отличие от трагедии — произведения с концом трагическим. Вы знаете, что трактат о комедии Аристотеля был потерян. Те из вас, кто читали Умберто Эко «Имя розы», знают, сколько бушевало страстей вокруг этого потерянного трактата, который не обнаружен до сих пор. Люди жертвовали жизнью для того, чтобы прочесть этот трактат. И в конце концов (этот трактат отравлен, чтобы его никто не прочитал), монах его съедает для того, чтобы никто не прочел этой греховной книги.

Но и без трактата Аристотеля можно было постигнуть функцию смеха, прочитав Данте. Постепенно улыбка начинается с «втебяивания» и «вменяивания». «Внегоивание» — это уже смех. «Враивание» — это тот райский смех, которого Беатриче удостаивает Данте, когда он к этому вполне готов. И знаете, уже в первой песне Данте задается вопросом: собственно, как же я пройду через все эти миры? Я недостойный, я грешный. А ему на это отвечает прекрасными словами Вергилий:

Io era tra color che son sospesi,

e donna mi chiamò beata e bella,

tal che di comandare io la richiesi.

Lucevan li occhi suoi più che la stella;

e cominciommi a dir soave e piana,

con angelica voce, in sua favella:

"O anima cortese mantoana,

di cui la fama ancor nel mondo dura,

e durerà quanto ’l mondo lontana,

***

I’ son Beatrice che ti faccio andare;

vegno del loco ove tornar disio;

amor mi mosse, che mi fa parlare.

То есть: «Я был среди ушедших (то есть он был в Лимбе, в первом круге Ада, так как он не мог прийти в Рай, будучи язычником), и мне предстала женщина, блаженная и прекрасная (beata e bella)».

Вот удивительная аллитерация, сочетающая эти слова. Ее и звали Беатриче, что означает блаженная. Слово «bella» рифмуется со словом «la stella» — звезда. И все три книги «Божественной комедии» заканчиваются этим словом: «звезда». Ад заканчивается строкой, которая читается так:

E quindi uscimmo a riveder le stelle («И мы вышли, чтобы увидеть звезды»).

То есть, и опять-таки «stelle» – «belle» рифмуются, только во множественном числе. Если там «bella» и «stella» было в единственном числе, то здесь во множественном числе рифма.

И, наконец, Рай заканчивается удивительнейшей строкой:   

E l'amor che move il sole e l'altre stelle («Любовь, которая движет Солнцем и другими звездами»).

«А» аллитерируется с «altre» ["другой"], то есть любовь есть только там, где есть различие. Где нет различия, где всё тождественно и едино, не может быть любви. Любить можно нечто иное, хотя и родственное тебе. А «sole» и «stelle» аллитерируются «s», причём «sole» (Солнце), созвучно слову «solo», то есть единый. «Altre» мы уже разобрали, «stelle» — это звёзды.

Алексей Фёдорович Лосев говорил, что целостное есть единство одного и многого. Мне представляется это блестящее аналитическое его определение недостаточным, потому что если это многое будет одинаково, если это будет просто единица, единица, единица, то никакой целостности, собственно, не будет. Целостность есть единство различий. И вот это единство различий и представлено гениальной строкой Данте, которой заканчивается «Божественная комедия». И, собственно, это единство различий ему явила скромная маленькая девочка, скромная донна, верная супруга и добродетельная мать. Но предназначение этой донны было в том, чтобы явить ему таинственный брак человека с Церковью и таинственный брак Церкви с ее Небесным Женихом Христом.

Собственно, каждая женщина — Беатриче, только она не встречает своего Данте, а где-то он есть, где-то он ходит. Но великая трагедия современной цивилизации в том, что их соединение невозможно. Невозможно не потому, что оно невозможно, а потому, что слишком много этому препятствует, и человек не хочет этого.

И вот из анализа глаголов, очень скромного анализа, конечно – я не злоупотребляю здесь герменевтикой, я только набрасываю основные направления – мы можем сделать вывод о том, как сам Данте относился к своей поэме.

Данте считал, что то, что присутствует в слове, то только и существует. И если есть такие глаголы, если они возможны, то есть Царство Небесное, есть вечное блаженство, которое обозначено таинственным созвучием «beate» и «bella», что означало для него имя Беатриче. Имя Беатриче привело его в Рай, как оно может привести каждого из нас, если мы будем читать эти божественные строки. Может быть, удивительнейшее и ярчайшее свидетельство Царства Небесного.

Вы знаете, когда спрашивали Павла Флоренского, какое доказательство Троицы, он говорил: взгляните на икону Рублева и вы увидите Троицу. Не могла бы быть «Троица» Рублева, если бы не было этой Троицы. А я скажу: если бы не было Небесного Рая, то не было бы и Рая Данте. Это глубочайшее таинственнейшее свидетельство его реальности. И в эту реальность человек приходит через слово, потому что именно в слове божественная природа сохранилась в наибольшей степени, хотя слово и искажено. И православное имяславие как раз на этом и основывается. Данте, современник Григория Паламы, высказал этот свой опыт в этих двух словах: «beate» и «bella».   

P.S.

Данте. Par. IX, 73-81

Бог видит всё, вневоиваться можешь
Ты, дух присноблаженный, так что нет
Тайн для тебя, но ты меня тревожишь

И если бы я пел небесный свет,
Среди огней, из коих каждый вечно
Шестью своими крыльями одет,

Не ждал бы я вопроса бесконечно,
Когда бы я втебяиваться мог,
Как ты вменяиваешься беспечно.
Владимир Микушевич
Данте Алигьери и Андрей Рублёв
Данте назвал свою поэму "Комедия", так как у неё мрачное начало и благополучное завершение, ибо предполагается: кто созерцал Божественное Троекружие, тот спасётся и достигнет вечного блаженства:"В глубоком и ясном составе высшего света мне явились три круга трёх цветов и одного свойства. Один в другом, казалось, отражался, как радуга в радуге, а третий казался огнём, что равно дышит здесь и там. О как отстаёт речь и как она слаба для моего помышленья, о котором в сравнении с тем, что я видел, недостаточно сказать, что оно ничтожно. О вечный свет, один в Тебе пребывающий, один постигающий Тебя и Тобой постижимый и в постижении любящий Тебя и ликующий! Это круговращение, замыслившее само себя, казалось в Тебе светом, отражённым моими осторожными очами, а внутри себя того же цвета виделся мне наш вырисовывающийся облик, так что мой взор весь в него погружался; как некий геометр силится измерить круг, но не находит, размышляя, принцип, в котором нуждается, таков был я при этом новом видении; хотел увидеть, как образ вписывается в круг и как там обретается, но я не имел бы для этого надлежащих крыльев, если бы мой разум не пронизала молния, в которой грядёт Его веление. Здесь предел высокой фантазии, но моё желание и мою волю, подобно колесу, равномерно вращаемому, двигал Бог Любовь, движущий солнцем и другими звёздами" (Par. 33, 115-144), (перевод мой, В.М.) Геометр, вписавший образ в круг, нашёлся на Руси через сто лет после того, как Данте написал своё божественное троекружие. Андрею Рублёву удалось то, что не удавалось гипотетическому геометру Данте, так как его геометр не находил принцип, в котором нуждался. Для Андрея Рублёва таким принципом было православное вероучение о Троице и духовный опыт Сергия Радонежского, он же тайновидец Троицы, Её земная обитель. Троица Рублёва – это именно образ (образы) в круге (в кругах), что Данте казалось недосягаемым для человеческого художества. Невозможно себе представить Андрея Рублёва читающим Данте, но Данте Алигьери и Андрей Рублёв созерцали одну и ту же божественную реальность, хотя божественная реальность не бывает одна и та же: "И бысть егда моляшеся, видение лица Его ино" (Лука, 9, 29), а П.А. Флоренский сказал: "Если есть Троица Рублёва, значит, есть Бог".
https://stihi.ru/2019/04/01/5629?ysclid=muy07ils2p864706274 
Троица Данте 
Троица Данте — в конце концов, перводвигатель из трёх кругов разного цвета, но в то же время (в той же вечности) это любовь, движущая желанием, волей, солнцем и другими звёздами, а может ли быть любовь, когда нет личности?
https://stihi.ru/2013/07/25/9033?ysclid=muy0g3gq2y881538734

Комментарии (0)